Гуманитарную ситуацию, которая сложилась в последней трети двадцатого века, принято называть постмодернистской. Опреде-ляющими установками постмодернистского мировидения стали прежде всего деидеологизация и деиерархизация культуры (в широком понимании этого слова). Признаками постмодернистской литературной манеры считают принципиальную интертекстуальность, речевую игру, иронический пафос, стилизацию и пародирование, смысловую множественность авторского творческого задания и ожидаемую множественность читательских интерпретаций, смешение элементов массовой и элитарной литературы и т.д. [1].
Саша Соколов (наряду с Андреем Битовым и Венедиктом Ерофеевым) стал одним из первых, кто укоренял (сознательно или бессознательно) на отечественной почве подобные постулаты. Однако, как отмечают исследователи [2], русский постмодернизм активно взаимодействует с авангардизмом. В этом смысле дебютный роман С. Соколова "Школа для дураков", опубликованный за границей в 1976 году, стал знаковым произведением русской прозы, где, вместе с постмодернистскими, очень сильны авангардистские традиции.
Одной из важнейших проблем в рассмотрении поэтики "новой (=постмодернистской) прозы" стала специфическая организация в тексте произведения авторской позиции [3].
В своей основополагающей работе "Автор и герой в эстетической деятельности" М. М. Бахтин указывает на обязательное для полноценного функционирования произведения условие: "вненаходимость автора - временная, пространственная и смысловая всем ...момен-там внутреннего архитектонического поля художественного видения, [что] и делает впервые возможным обнять всю архитектонику: ценностную, временную, пространственную и смысловую - единой, равно утверждающей активностью" [4]. Перед нами отклик и теоретическое закрепление тривиального утверждения об обязанности автора художественного произведения знать ответы на все обсуждаемые в художественном тексте вопросы и не скрывать этого.
Совсем иную позицию в повествовательном тексте "вынужден" занимать автор постмодернистского произведения. Суть проблемы выявления "автора" в постмодернистском произведении ярко выразил У.Эко в своих "Заметках на полях к "Имени розы"": "Постмодернистская позиция напоминает мне положение человека, влюбленного в очень образованную женщину. Он понимает, что не может сказать ей (а она понимает, что он понимает), что подобные фразы прерогатива Лиала. Однако выход есть. Он должен сказать: "По выражению Лиала - люблю тебя безумно". При этом он избегает деланной простоты и прямо показывает ей, что не имеет возможности говорить по-простому; и тем не менее он доводит до ее сведения то, что собирается довести, - то есть то, что он любит ее, но что его любовь живет в эпоху утраченной простоты. Если женщина готова играть в ту же игру, она поймет, что объяснение в любви осталось объяснением в любви" [5]. Как видим, здесь налицо разрушение традиционного наивного представления о роли, функциях автора (интертекстуальность, нарушение условностей - в данном случае как бы выворачивание их наизнанку - и т.д.) и о взаимодействии его с читателем.
Эстетические поиски С. Соколова идут в этом же направлении, но весьма своеобразно. Он демонстративно нарушает важнейший постулат, сформулированный Бахтиным, выводя на арену текста собственно фигуру "автора" романа, ведущего беседы с героем - учеником "Школы для дураков" (ср. аналогичный прием и у А.Битова в "Пушкинском доме" [6]). При этом автор выступает "как своего рода ученик "ученика", по мере сил старается следовать методу, которым руководствуется последний" [7]: "Ученик такой-то, разрешите мне, автору, перебить вас и рассказать..." (с.170) [8].
При этом выбор одного из постоянных устойчивых элементов авторского присутствия - заглавие становится предметом спора между "автором" и героем: "[Автор]: ...а теперь я хочу узнать ваше [героя] мнение относительно названия книги... [Герой]: "Дорогой автор, я назвал бы вашу книгу "Школа для дураков"..."" и т.д. (с.177) Тем самым подрывается прежде безусловная авторская "вненаходимость" по отношению к тексту. Отказываясь от всевластной точки зрения, скажем, Л. Н. Толстого на героев, с одной стороны, и, с другой стороны, присутствия на равных голоса автора с голосами героев в романах Ф. М. Достоевского [9], - "автор" "Школы для дураков" идет за героем, всячески "потакая ему". Герой будто бы готов полностью отдаться в руки "автору": "...вы [автор] вправе поступать с нами, героями и заголовками, как вам понравится..." (с.177) Но "автору" этого не нужно: "...размышляя о том..., как бы написать так, чтобы понравилось всем будущим читателям и, в первую очередь, естественно, вам, героям книги..." (с.177) "Автор" предпочитает выступать в роли не творца, а скриптора: "...[Автор:] поведайте читателям об уроке ботаники... [Герой:] да, дорогой автор, я с удовольствием..." (с.177).
Понятно, что в наблюдаемом случае происходит мистификация реально-жизненных отношений двух повествовательных инстанций, находящихся к тому же на разных повествовательных уровнях. Ю. М. Лотман замечает: ""Нормальное" (то есть нейтральное) построение [текста] основано, в частности, на том, что обрамление текста (рама картины, переплет книги или рекламное объявление в ее конце, откашливание актера перед арией, настройка инструментов оркестра...) в текст не вводится. Стоит ввести рамку в текст, как центр внимания аудитории перемещается с сообщения на код" [10]. Ситуация осложняется тем, что основной объем текста "Школы для дураков" - повествование от первого лица, причем рассказчик является главным героем. Для подобного способа изложения одной из важнейших семантических особенностей является актуализация в нем достоверности излагаемых событий, утверждение подлинности излагаемых событий и фактов [11].
Это подводит нас к необходимости рассмотрения проблем (соотношения литературы и жизни, доверия рассказчику), объединенных, в свою очередь, проблемой метапрозы (литература о литературе), где "определенные фрагменты текста обретают статус действительности" [12]: "Ученик такой-то, позвольте мне, автору, снова прервать ваше повествование. Дело в том, что книгу пора заканчивать: у меня вышла бумага. ...Весело болтая и пересчитывая карманную мелочь, хлопая друг друга по плечу и насвистывая дурацкие песенки, мы выходим..." (с.183) То есть книга завершена не потому, что Замысел воплощен, а потому, что "кончился" носитель его воплощения (бумага).
С. Соколов в своей книге прибегает еще к одному "классическому" приему - реализует установку на сказовый тип повествования. В сказе же автор как субъект речи (то есть как тот, кто изображает и описывает [13]) не выявлен [14]. Получается парадоксальная ситуация: при присутствии "автора" в тексте реальный автор максимально себя из него устраняет, создавая иллюзию автономности воли рассказчика по отношению к авторской воле [15].
Другие характеристики сказа тоже находят своеобразное преломление в "Школе для дураков". Это его строение "в субъективном расчете на апперцепцию людей своего круга, близких знакомых" [16] и ориентированность на "спонтанность, отсутствие предварительной подготовленности ("обдуманности") речи, то есть созидание ее в процессе самого говорения" [17].
Эти положения раскрываются на нескольких уровнях.
Раздвоение личности героя никогда не позволяет остаться без собеседника, который бесконечно близок ему. По выражению Т. В. Казариной, в "Школе для дураков" "украсить жизнь может даже шизофрения" [18]. Однако рассказчик и аудитория временами соперничают, осыпают друг друга упреками, угрожают: "Не приставай, дурак! Вот приду к той женщине и скажу о тебе всю правду, я скажу ей..." и т.д. (с.56).
Установка на обращение к слушателю реализуется также через указания на демонстрацию - словесные жесты. Например: "...этим мальчиком был я сам ...почему-то очень закричал, вот так: а-а-а-а-а-а-а!" (с.93). То есть читателю дается избыточная, "ненужная" информация (Ср. выделяемые Д. Фоккемой приемы создания постмодернистского текста [19]). Перед нами пример псевдоописания (крик описывается через семикратное повторение гласного, заменяющее эпитеты с превосходной степенью), которое настраивает очередной раз нас на восприятие текста как рожденного спонтанно, стенографически зафиксированного, возникающего в нашем присутствии.
Демонстрируют разворачивание письма прямо на глазах читателя то и дело возникающие обмолвки, позволяющие судить о физическом состоянии рассказчика в условно настоящем времени рассказывания и проникающие в условно настоящее время рассказываемой им истории. Например: "Теперь позволь мне откашляться, посмотреть тебе прямо в глаза и уточнить одну деталь..." (с.107) или "...у меня вышла бумага. Правда, если вы собираетесь добавить сюда еще две-три истории из своей жизни, то я сбегаю в магазин и куплю сразу несколько пачек" (с.183).
Той же цели служит прерывание, отклонение от основной темы. Например: "К пруду вели, по сути дела, все тропинки и дорожки, все в нашей местности [далее о дорожках]... Оглянись и признайся: плохо или хорошо было вечером, в сером свете, въезжать в рощу на велосипеде? Хорошо. Потому что велосипед - это всегда хорошо... Взять к примеру коллегу Павлова... В одном школьном учебнике есть специальная глава о Павлове [далее об учебнике и опытах Павлова]... У Павлова был велосипед, и академик много ездил на нем. Одна поездка показана в учебнике... Кроме того, у Павлова была длинная седая борода, как у Михеева, который жил, а возможно, и теперь живет в нашем дачном поселке [далее о Михееве]..." и т.д. (с.12-13). Создается впечатление, что материал не выстроен, события не проходят путь от причины к следствию (или наоборот). Все подается как бы неотобранным, случайным, в "сыром" виде. "Идиотический" рассказчик страдает болтливостью, как "писатель" он - графоман [20]. (Ср. возникающую при упоминании книги эскападу трафаретных фраз: "Книга - лучший подарок, всем лучшим во мне я обязан книгам, книга - за книгой, любите книгу, она облагораживает и воспитывает вкус, смотришь в книгу, а видишь фигу, книга - друг человека..." и т.д. (с.130)).
Показателем "спонтанности" и "ситуативности" речи становится и демонстрируемая читателю недоговоренность начатого высказывания у носителя речи: "...не встретишь на станции доктора Заузе, прибывшего семичасовой электричкой: он стоит на платформе, оглядывается, смотрит во все стороны, а тебя нет, хотя вы договорились, что непременно встретишь его, и вот он стоит, ждет, а ты все не едешь... Извини, пожалуйста, а что сказал нам Павел Петрович, давая книгу, которая так не понравилась отцу?" (с.50-51). Доктор Заузе появится в следующий раз только через несколько страниц, но и тогда читатель не узнает, чем закончилась история его поездки.
К тому же впечатлению побуждает нас страсть героя-рассказчика к немотивированному перечислению. Назвать это каталогизацией или систематизацией действительности нельзя, ибо выбор им объектов рассказа носит крайне субъективный характер. Таковы, например, "описываемые" им "действия" и "предметы", ничего не проясняющие в окружающей обстановке, ретардирующие, но открывающие специфичность внутреннего мира субъекта высказывания. "...Река медленно струилась... вместе со всеми своими рыбами, плоскодонками, древними парусными судами, с отраженными облаками, невидимыми и грядущими утопленниками, лягушачьей икрой, ряской, с неустанными водомерками, с оборванными кусками сетей, с потерянными кем-то песчинками и золотыми браслетами, с пустыми консервными банками и тяжелыми шапками мономахов..." и т.д. (с.50).
Крайней степенью "мысленной", "не оформленной" речи персонажа выступает частый отказ автора от пунктуационного оформления зафиксированного словесного потока. "...Спи спи пропахшая креозотом ветка утром проснись и цвети потом отцветай сыпь лепестками в глаза семафорам и пританцовывая в такт своему деревянному сердцу смейся на станциях продавайся проезжим..." и т.д. (с.16). Чаще всего это происходит, когда героя "захлестывают" эмоции.
Подобное положение связано и с лингвистической, языковедческой проблемой разговорной речи (что не раз становилось предметом научного обсуждения [21]), которая, как правило, "вообще не имеет форму правильного предложения, чаще всего это эллиптическая, отрывочная речь, обрывки фраз, интерферирующих друг с другом, незаконченных, оборванных на полуслове. ...в живой разговорной речевой деятельности те высказывания, которые вообще могут претендовать на обладание истинностным значением ...играют весьма незначительную роль" [22]. И, следовательно, мы должны отметить встречную проблему адекватности передачи в литературе такого вида речевой деятельности. Один из вариантов ее решения как раз и предложил С. Соколов.
Отметим также пристрастие писателя к длинным предложениям, сложным синтаксическим конструкциям, где смысл теряется за чередой слов: "Наш отец продал дачу, когда вышел на пенсию, хотя пенсия оказалась такая большая, что дачный почтальон Михеев, который всю жизнь мечтает о хорошем велосипеде, но все не может накопить достаточно денег, потому что человек он не то, чтобы щедрый, а просто небрежливый, значит, Михеев, когда узнал от одного нашего соседа..." и т.д. (с.12-13).
В том же ключе организованы в тексте "Школы для дураков" и графические показатели речевого членения. Для С. Соколова показательно невыделение прямой речи новой строкой (все без исключения реплики помещены внутрь текстового массива (ср. тематически близкую повесть Л. Добычина "Город Эн" [23])), отсутствие деления текста на абзацы, опущение при ней кавычек, что приводит к нередкому смешению рядом стоящих высказываний. Например: "Понимаете, в чем дело, вы ведь раньше знали, что произошло, вы сами нам об этом тогда и сообщили. Ну да, ну да, я же говорю, память моя серебру подобна. Так слушайте. В тот день мы должны были сдавать последний экзамен..." и т.д. (с.159).
На непосредственность продуцирования текста работает также и общение рассказчика с "автором", который просит "прямо сейчас", в настоящем времени текста, воспроизвести, создать частицу произведения: "...Давайте все же на всякий случай заполним еще несколько страниц беседой о чем-нибудь школьном, поведайте читателям об уроке ботаники... Да, дорогой автор, я с удовольствием, мне так приятно..." (с.177). Рассказчик может обратиться к "автору" за советом: "...Я не понимаю, с чего начать, какими словами, подскажите. Ученик такой-то, мне кажется, лучше всего начать словами: и вот" (с.178). Перед нами - развенчание высокой работы Писателя, столь характерной для русской классической и советской литературы, - литературой, фактом культуры, может стать любой объект, преподнесенный как литература (таков же, кстати, один из принципиальных тезисов современной теории концептуализма). Заметим: для первой приведенной здесь цитаты характерно "постраничное" определение литературного труда и обращение к автору как к "дорогому" в особенном смысле, учитывающем постраничную оплату ("за объем") произведений и писательских талантов.
Таким образом, реальный автор стремится максимально замаскироваться, используя маску рассказчика-шизофреника. В подобном автошифровании С. Соколов отказывается от желания ясности и уточнения места, времени, хронологии событий. Но предельное сокрытие должно энтропийно обращаться в раскрытие, что и происходит в рассматриваемом нами случае - в текст вводится фигура подставного "автора", обсуждающего с героем подробности и манеру изложения, обнажается процесс создания произведения, демонстрируется его открытость практически любым проявлениям языкового конструирования.
Организуя повествовательную структуру текста "волей" мнимой повествовательной инстанции и стараясь обойти ("обхитрить", "одурачить") какие бы то ни было формы собственного присутствия в "Школе для дураков", прибегая к сказовому типу повествования, создавая иллюзию возникновения текста на глазах читателя, С. Соколов делает несостоятельной установку на однозначное, клишированное прочтение текста, "размывает" границы его значений.
Литература